Мой отец — Сергей Тихонович Чижов - Плодовый сад

Мой отец — Сергей Тихонович Чижов

Воспоминания сына

К столетию со дня рождения, 1903—1971 гг.
Олег Сергеевич Чижов

О_С_Чижов

Автор воспоминаний,
сын С. Т. Чижова, доктор химических наук Олег Сергеевич Чижов

Я помню отца с конца тридцатых годов, когда мне самому исполнилось года четыре. За те тридцать с лишним лет его жизни, что прошли на моих глазах и в большей или меньшей степени достоверно и точно отложились в моей голове, отец внешне изменился, как мне представляется, довольно мало. Это всегда был рослый (1 м 80 см) и массивный (под конец [жизни] больше 100 кг), очень сильный и выносливый мужчина. Километр — расстояние до ближайшей от дачи железнодорожной станции — он проходил меньше, чем за десять минут, хорошо и быстро плавал, одинаково неторопливо, но очень споро и тщательно перекапывал лопатой землю и разбивал гряды под огород, весной садил, а осенью выкапывал картошку, копал ямы и высаживал плодовые деревья. Руки у него были очень большие, широкие ладони всегда покрыты мозолями, твёрдыми как лошадиные копыта. Помню, как он сдержанно ухмылялся, когда писавший о нём халтурщик-журналист назвал его в газете кабинетным учёным, у которого от тяжёлой физической работы болит спина. Ещё долго после этого, придя после воскресного завтрака в хорошее настроение, он имел обыкновение говорить нам с мамой с иронической улыбкой, припоминая тот очерк: «Хотя у меня, кабинетного учёного, и болит от этого спина, я пойду в саду поработаю».

Спортом он не занимался никогда никаким, зарядки по утрам не делал, считая это пустой тратой времени и сил. «Ты лучше вскопай пару грядочек или дровец попили, поколи. Тут тебе и зарядка прекрасная, и польза есть» — повторял он. Середину его головы, сколько я его помню, всегда занимала большая и совершенно гладкая лысина. Только каёмочка коротко стриженных волос постепенно седела, пока не стала совсем белой. Лохматые брови над глубоко посаженными зелёными глазами со временем стали ещё гуще и сделались седыми, а лицо всегда оставалось красноватым, загорелым и обветренным. Вообще у него была наружность человека, проводящего жизнь на открытом воздухе, земледельца или пастуха. И совсем недаром мой университетский приятель (теперь академик), увидев впервые моего отца, сказал: «Я думал, он у тебя профессор, а он мужик».

Конец 60-х гг., дача в Мичуринце, на веранде. Для стенной газеты ДСК Мичуринец. Фотограф неизвестен.

На веранде дачи в Мичуринце с любимыми канарейками, конец 1960-х гг.

В одежде он придерживался раз и навсегда выбранного стиля. Светлая, лучше всего — белая, рубашка, пиджак и брюки, галстук непременно, осенью и весной — пальто или плащ, зимой — шуба с меховым воротником, каракулевым или цигейковым. Он никогда не ходил с открытой головой. С марта по ноябрь он носил фетровую шляпу или кепку, зимой — каракулевую шапку пирожком. Из обуви он признавал ботинки или полуботинки; валенок, сапог, тапочек, сандалий я на ногах у него не помню. Даже огород на даче он копал в шляпе, костюме и обязательном галстуке. Он никогда не надевал маек и трусов, из нижнего белья он носил только белые полотняные нижние рубашки и кальсоны, что в былые времена, а, может быть, и теперь выдают солдатам в армии и больным в клиниках. При этом он отнюдь не был щёголем и за качеством и чистотой и даже целостью одежды он следил очень мало. Однажды он пришел на городскую квартиру довольно поздно и слегка навеселе. Мама поинтересовалась, где это он был.

«В ресторане с Иваном Петровичем, я встретил его в поезде и он непременно хотел меня отблагодарить за помощь в разбивке сада. Очень хорошо с ним посидели в «Днепре», просто знаменито». «Как? В таком виде — в ресторане?» — ужаснулась мама. «А что? Ничего» — отвечал отец своей любимой фразой. Дело в том, что во время работы в саду старый пиджак, который на нём был, от напряжения лопнул на спине по шву почти во всю длину, чего отец не заметил. Так и сидел он в ресторане в сером пиджаке с торчащей синей сатиновой подкладкой на спине.

В еде отец был чрезвычайно непритязателен. Ел всё: варёную и жареную картошку, квашеную капусту, мясо и рыбу в любом виде: говядину, баранину, свинину, курятину, крольчатину — тушёную, варёную, жареную, что удалось достать (слово, исчезнувшее вместе с СССР и дефицитом). Как истинный садовод и огородник, любил любые фрукты и сырые овощи, особенно острые и пахучие: репчатый и зелёный лук, чеснок, редьку, репу, редиску. В качестве приправ клал себе и съедал, не поморщившись, тёртый хрен, горчицу, острый перец, только иногда вытирая слёзы и приговаривая: «Ну и ядовит».

К условностям застольного этикета отец относился совершенно равнодушно. Если его угощали в гостях вкусными грушами, яблоками, сливами или еще какими-нибудь фруктами, он, нисколько не стесняясь присутствующих и хозяев, доставал из кармана бумагу, которую он держал для приготовления самокруток, заворачивал в неё огрызок и прятал в карман, приговаривая: «Посмотрим, что за сеянец получится». До сих пор в нашем переулке около дачи растут плодовые деревья, выросшие из семян, добытых таким способом.

Отец начал курить ещё в ранней юности после гибели Тихона Ивановича, своего отца. После пятидесяти, когда у него начался эндоартереит, врачи запретили ему курить. Он бросил эту привычку сразу, только во сне ему иногда снилось, что он курит. Во время войны свободная продажа папирос (а он имел обыкновение курить именно папиросы) прекратилась. Того, что давали по карточкам (и то далеко не всегда табачные карточки, как тогда говорили, «отоваривали»), отцу не хватало. У деда Василия Тимофеевича (маминого отчима) был запас папиросных гильз и машинка для набивки их табаком (трубочка, раскрывавшаяся на петельках на две половинки, наполнялась табаком; после этого она закрывалась, защелкивалась, вставлялась концом в гильзу, и табак выдавливался особой гладкой палочкой, плотно наполняя папиросу). С этой работой я в 5—6 лет справлялся прекрасно и очень любил это делать. Дед делился с отцом куревом, пока не кончился запас табака и гильз. На кафедре был мешочек табачной пыли, которую использовали как инсектицид. Кто-то случайно высыпал в этот мешочек пакет просроченных семян редиса. Отец пытался отделить табачную пыль от семян при помощи сита и сортировкой вручную, но это не очень-то получалось. Так и раскуривали дед и отец табачную пыль с редиской, чертыхаясь каждый раз, когда едкий дым от семечка примешивался к дыму от табачной пыли, тоже не очень-то вкусному. Мне, шестилетнему дуралею, это казалось чрезвычайно смешным. Летом 42-го отец, где-то добыв семян, вырастил на даче махорку, высушил махорочные листья, подвесив их на струны на чердаке, порубил и курил самокрутки, скручивая козьи ножки из газет. На сей раз запас махорки был такой, что сухие махорочные листья пылились на дачном чердаке до 1972 года. Я выкинул их, когда отца уже не было в живых.

Отец никогда не пил в одиночку, но непрочь был выпить рюмочку в весёлой компании. Вообще с людьми отец сходился очень легко, был очень общителен и разговорчив, откровенен и доверчив, легко попадаясь на розыгрыши и сам же первый смеялся, если шутка была забавной и добродушной.

Он мог пить и водку, и коньяк. Он вообще не отличался тонким вкусом. Чаще всего он пил плодовое или ягодное вино, которое он готовил сам, предпочитая его просто потому, что оно было самым доступным. Делал он его из красной или белой смородины, яблок, груш-лукашевок или рябины. Угощая этим вином, он всегда прибавлял: «А особые дрожжи повышенного спиртового брожения мне дала доцент Краснокутская». Это выглядело как литературная ссылка в конце научной статьи. Всех он называл по имени или по имени и отчеству, и только к её фамилии почему-то прибавлял звание. Подозреваю, что её имени и отчества по какой-то причине отец запомнить не мог, а называть по фамилии получалось как-то уж очень по-армейски.

С. Т. Чижов в саду около Шафран-китайки, октябрь 1954 г. Фотограф неизвестен.

С. Т. Чижов в своём саду около Шафран-китайки, октябрь 1954 г.

Как многие сильные и добродушные люди, отец многое прощал, особенно тем, кто не мог ему ответить так же (женщинам, детям, старикам, животным), хотя мог вспылить и расправиться с обидчиком тут же, но совершенно был неспособен долго помнить зло и длительное время, не спеша и смакуя, готовить месть. Вот несколько иллюстраций из его студенческой жизни, случаи, о которых рассказывал он сам. Первый произошел с ним в Орловском техникуме. Отец сидел вечером в общежитии и что-то зубрил. Кто-то из соседей попросил его принести дров. Отец спустился в сарай, набрал в охапку и стал подниматься по тёмной лестнице, но на площадке неожиданно споткнулся, рассыпал дрова и больно треснулся руками и лбом о ступени. Ему показалось, что в полной тьме кто-то хихикнул. Он схватил подвернувшееся под руку полено и наугад запустил его в ту сторону. Вниз по лестнице загрохотали шаги. Схватив другое полено, отец помчался догонять. Впереди смутно маячила какая-то фигура. Он гнал шутника в сторону канавы, ограничивающей владения техникума, с твёрдым намерением пересчитать тому поленом ребра. Тот, чтобы оторваться от преследователя, попытался перескочить широкую канаву, но не рассчитал и угодил в холодную воду. Тут отец успокоился и дал ему выбраться на берег беспрепятственно.

В другом его рассказе речь шла о его первой попытке пойти в студенческую библиотеку Тимирязевки. Прежде, чем отправиться туда готовиться к первой сессии, он спросил своего соседа по комнате в Марфинском общежитии, как библиотеку найти, и тот ему подробно объяснил, в каком корпусе она находится, на какой этаж надо подняться и сколько дверей на какой стороне коридора отсчитать. В дальнейшем отец повествовал так: «Отсчитал я сколько надо дверей, открываю, значит, и, что за черт, сидят вдоль стены одни гражданочки, у всех в руках газетки. И начинают они на меня этими газетками махать и что-то кричать. Что кричат — разобрать не могу: они друг друга перебивают. Ну, я постоял-постоял и вышел». Надо ли пояснять, куда он забрёл вместо библиотеки? Он сильно подозревал, что лукавый сосед его разыграл и нарочно направил в женский туалет, но тот упорно отрицал злой умысел и говорил, что Серафим сам виноват и напутал в счёте этажей и дверей. Можно было бы на всякий случай соседа и проучить, но отсутствие неопровержимых улик и чувство справедливости отцу в этом мешало.

Отец животных никогда не бил и даже не ругал, что бы они ему не натворили. У нас жил огромный толстый и ленивый кот Тюля, прозванный так за сходство с тюленем и маленькая и очень агрессивная фокстерьерша Крошка, от которой Тюля спасался на шкафу. На прогулке у Крошки лопнул ошейник. Отец положил его на свой письменный стол, чтобы починить, рядом с толстой диссертацией, которую рецензировал. Крошку он запер на кухне. Пока он этим занимался, кот слез со шкафа, понюхал ошейник и, мстя своему смертельному врагу, развернулся, поднял хвост и пустил в ошейник, а заодно и в диссертацию обильную струю зловонной кошачьей мочи. Коту отец не сказал ничего, только аккуратно отнёс его за дверь. Не знаю, что сказал он диссертанту. Берусь утверждать, что на месте отца другой бы кота жестоко выдрал.

Одно время мы держали гончего кобеля Бека. Как все гончие, был он глуп и непослушен, но беззлобен, ласков и чрезвычайно игрив. За Киевской железной дорогой был луг, по которому шла цепь илистых бочагов, соединенных мелкими и узкими протоками. Там, где дорожка от станции к несуществующей теперь деревне Федосьино пересекала ручей, деревенские жители положили поперёк протоки две деревянные старые шпалы, скреплённые железными скобами. Прошли сильные дожди, и еле различимый ручеёк превратился в мутный бурлящий поток, который поднял шпалы, развернув вдоль течения, и прибил к берегу. Туда-то и подошли отец с Беком. Не видя рядом людей, отец спустил Бека с поводка. Однако, подойдя вплотную к снесённому мостку, отец разглядел в наступающей темноте мужчину, который пытался восстановить переправу. Однако у него одного ничего не получалось. На незнакомце были одеты только сатиновые трусы. Отец помог столкнуть шпалы в воду, но, чтобы уложить их на старое место поперёк потока, нужно было залезть в воду. Дабы не намочить трусы, мужчина снял их, аккуратно положил на травку и совершенно голый влез в воду. В это время подскочил Бек, схватил трусы и кинулся бежать, предвидя замечательную игру в догонялки. Отец закричал ему: «Брось!», но Бек и ухом не повел. Отец бросился к нему, Бек, играя, от него. К тому времени, когда отец осознал всю бесперспективность погони за полным сил гончим кобелем, Бек успел оторвать от трусов самую существенную часть. После этого он сам отдал отцу, то, что осталось. Это было нечто сильно обслюнявленное и напоминающее набедренную повязку, которую носили туземцы тихоокеанских островов во времена капитана Кука. Голый мужчина при виде такого зрелища сильно загрустил и спросил отца, что скажет и что подумает жена, увидев его в таком наряде. Оставив мужчину, отец пошел домой. Ситуацию разрядила мама, найдя точно такие же трусы среди наших запасов, пока голый незнакомец прятался в прибрежном лозняке. Беку даже за это не попало. «Я сам виноват, за что же собаку драть» — сказал отец.

Дача Сергея Тихоновича Чижова в Мичуринце, лето 1954 г., автор неизвестен (Е. А. Пермяк?)

Дача Сергея Тихоновича Чижова в Мичуринце, лето 1954 г.

Отец всю жизнь был окружен многочисленными людьми: братьями, сёстрами, родителями, родственниками и другими домашними, приятелями и соседями по общежитию, преподавателями, коллегами по работе и т. д. Вся его жизнь проходила на людях. В родительском доме, в реальном училище, в Орловском техникуме и Академии, в тесных комнатах и коммуналках, которые он делил не только со мной и мамой, но и её братом, он работал, ел и пил, спал и переодевался в присутствии других. Надо заметить, что своё окружение он не выбирал (кроме, разве что, моей мамы). Ему приходилось приспосабливаться к людям с различными характерами, привычками, обычаями, взглядами, и это выработало его собственный «модус вивенди». Во-первых, он был очень терпим и снисходителен к окружающим, принимал их такими, как они есть, не пытаясь переделать их в соответствии со своими принципами, которые у него, конечно же, были. Но это были его принципы, его личные жизненные установки, которые были хороши для него и, быть может, совсем не годились для некоторых других. Знание биологии подсказывало ему, как широко внутривидовое разнообразие (в том числе вида «гомо сапиенс»), что это разнообразие — великое благо, ибо иначе, будь все одинаковы, нечего было бы делать его любимой селекции. Во-вторых, приспосабливаясь, идя на компромисс, он совсем не насиловал себя, не чувствовал себя несчастным от того, что приходится отступаться от некоторых своих предпочтений. Опять же, как человек, хорошо постигший живую природу, он всем своим существом понимал и принимал, что способность приспосабливаться, изменяться, не теряя видовой и индивидуальной идентичности — пластичность — есть драгоценнейший дар природы, без которого неизбежен конфликт и борьба с окружающей средой с нулевыми шансами победить и выжить в конечном счёте. Как селекционер, пересмотревший десятки тысяч сеянцев, он очень хорошо знал, что не бывает плюсов без минусов, что важные плюсы обнаруживаются не сразу, а что, наоборот, выбраковка необратима и неисправима. Поэтому и к людям он относился доброжелательно, был в принципе миролюбив, старался найти в человеке черты, ради которых можно мириться с его остальными, иногда не слишком приятными, не спешил выносить о человеке неблагоприятное мнение и не любил, когда при нём говорили о ком-нибудь плохо. Только один раз за все время он сказал о совершенно безнадёжном, с моей точки зрения, типе: «Уж очень подлый, не хотел бы я с ним дело иметь». В таких редких случаях он поступал как селекционер: исключал такого из круга общения, такой просто переставал для него существовать, выбраковывал, одним словом. Делал он это твёрдо, но совершенно без злобы и ожесточения. Ведь смешно было бы селекционеру рубить с яростью лопатой негодный саженец, приговаривая: «Вот тебе, вот! На, на, на! Получай!» Наоборот, поступая так, он испытывал некоторое сожаление, как при неудачном опыте: и так, и так старался, но ничего не получилось, остаётся только списать, выбросить и забыть.

Для себя он не делал исключения. Он не грыз себя бесконечно за ошибки: такое самоедство было ему совершенно чуждо. Свои неудачи и промахи он переживал болезненно, но недолго. Придёт, бывало, с работы мрачный, покряхтит, молча поест и завалится спать. Во сне стонет, а проснется, как ни в чем не бывало. Удачи и похвалы были ему приятны, но хвастать ими он не любил. Скажет маме со смущённой улыбкой, что премия, орден или медаль дали, что книжка вышла или благодарность объявили и больше об этом никогда ни слова. Наоборот, его оплошности служили сюжетами для устных рассказов и повторялись почти при каждом застолье. По стилю такие рассказы были похожи на народные сказки об Иванушке-дурачке, где в его роли выступал сам автор. Выглядел он совершеннейшим простофилей, по своему недомыслию и глупости попадающему в немыслимые передряги, но конец всегда бывал благополучный: вот он сидит за столом, весёлый и добродушный, живой и невредимый, и все хохочут и просят его: «Расскажи лучше, как ты из Орла в Москву кроватку вёз». Долго упрашивать не надо. Вот он, пожалуйста, его рассказ.

—Слушай, Серафим Тихонович, — обратился к нему один из служащих Орловского техникума, — ты вот в Москву в Академию поступать едешь, не отвезёшь моему сыну посылочку?

—А что за посылочка? — поинтересовался у него на всякий случай Серафим.

—Да ты не беспокойся, я её тебе прямо на вокзал привезу, — уклонился тот от прямого ответа.

Серафим, хотя и заподозрил что-то неладное, но согласился. Неудобно же было отказать. Посылочка оказалась разборной металлической кроватью приличного веса. Изголовье и спинка напоминали тюремные решётки, предназначенные для их соединения боковины и поперечины из сантиметрового стального бруса походили на пожарные багры. Все конструкции были увязаны вместе медным проводом. Отказываться было поздно, пришлось везти. Жарким августовским утром Сима высадился на Курском вокзале, имея в руках фанерный чемодан с собственными вещами и кровать. Тёплый бобриковый пиджак на лиловой сатиновой подкладке в чемодан не поместился. Пришлось надеть его на себя. Сима решил сначала избавиться от кроватки, которую надо было доставить на Цветной бульвар, а потом уже ехать в Марфино устраиваться в общежитие. Влезть с такими пожитками в переполненный трамвай нечего было и думать, а извозчик заломил с простоватого провинциала столько, что Сима вынужден был идти пешком. Протопав добрую четверть Садового кольца, он, наконец, нашёл нужный ему дом. Поднявшись по узкой и крутой лестнице под самую крышу, он обнаружил дверь с указанным номером и позвонил. Дверь открылась сразу. На пороге стоял среднего роста усатый атлет в трико и майке и смотрел на обливающегося потом Симу без всякой симпатии.

—Тебе чего? — спросил он, даже не здороваясь.

—Да я вот от папаши вашего из Орла… — начал было Сима.

—Сразу видно, что не из Парижа. Что мой батя старый дурень, я знал давно, но ты-то согласился зачем? Смотри! — перебил усатый. Крохотная его комнатка — выгороженная часть лестничной площадки — была почти полностью занята балетным станком и еще какими-то спортивными снарядами. «Я ж ему сколько раз писал… — орал усач, входя в раж. Сима между тем тихонько приставил кроватку к стенке и начал поворачиваться.

—Ты куда это? А ну, вези назад!

Сима при этих словах что есть духу бросился вниз по лестнице, вслед ему полетела злосчастная кровать. Он чудом успел повернуть на следующий марш лестницы; кровать, врезавшись в стену, осыпала его брызгами штукатурки и кирпича. Балерун что-то кричал ему вслед. Выбегая из подъезда, Сима слышал, как со страшным железным лязгом падала в лестничный пролет кровать.

Только к вечеру он получил место в общежитии. Оказавшись в комнате один (остальные шестеро временно отсутствовали), Сима снял бобриковый пиджак и с ужасом обнаружил, что единственная его белая парадная рубашка безнадежно испорчена лиловыми потеками от линючей пиджачной подкладки. Ему ещё предстояло идти на встречу первого курса знакомиться с будущими однокурсниками. Кое-как сполоснувшись над тазиком, он натянул на себя свой бобрик и отправился на вечеринку.

В небольшом зальчике было не протолкнуться и не продохнуть. Он сел в уголке на свободное место и смирно сидел, продолжая обливаться потом.

—Здравствуйте, будущий коллега, как Вас зовут? Откуда вы? Перед ним стояли две бойкие московские девицы в модных легких платьях. Сима встал и представился.

—Вам не жарко? Почему Вы не снимите Ваш пиджак?

—Пар костей не ломит, — отвечал Сима. Девицы переглянулись и прыснули, не в силах удержаться.

—Потанцуем, раз так? — предложила одна из них. Он танцевать не умел. ОСОТ — не Царскосельский Лицей. Однако признаваться перед самоуверенными москвичками в том, что не умеет, гордый провинциал тоже не хотел.

—Давайте я вам лучше расскажу, как я из Орла в Москву кроватку вез. И он начал говорить. У него был зычный баритон, и сдерживать его он не считал нужным. Дикция была профессиональная преподавательская, очень ясная, и поэтому его было прекрасно слышно по всему залу. Когда он кончил, раздались дружные аплодисменты: его приняли за приглашённого на вечеринку артиста, рассказчика смешных историй из провинциального быта.

Я был тихим и послушным мальчиком, но иногда вытворял такое, что мама считала нужным отцовское вмешательство. Воспитательная работа отца выглядела приблизительно так:

—Олег, мне с тобой надо поговорить серьёзно, — говорил он, несколько смущаясь от предстоящей ему роли. «Ты больше так не делай, ты понимаешь, о чём я».

—Да, папа, конечно. Я больше не буду, — говорил я.

—Лель, я поговорил, он сказал, больше не будет, — кричал отец маме, которая нарочно удалялась, чтобы всё выглядело так, будто отец говорит не по её наущению, а по собственной инициативе, и все с сознанием исполненного долга принимались за свои дела.

Идеалом для отца служила большая семья Тихона Ивановича с ним самим на почётном месте патриарха, грозного, но милостивого. Но бедность, теснота и состояние маминого здоровья (рожая меня, она чуть не умерла от остановки сердца) заставили отца поступиться этим идеалом. Он иногда жалел об этом, но свойственный ему трезвый реализм заставлял его быстро утешиться.

То, что отец постоянно был окружен людьми, отражалось даже на его привычках. Он, например, редко закрывал за собой дверь: «А вдруг кто пойдет, только и будешь знать, что бегать и отпирать-запирать» — пояснял он. Когда он был дома, всё наполнялось шумом. Он громко плескался и отфыркивался, умываясь, с грохотом ронял кастрюльки, миску, крышку от чайника, хлопал громко дверьми и дверцей холодильника. Пружины кровати или дивана под ним постоянно скрипели, как мачты в бурю, но самому ему шум, производимый другими, нисколько не мешал спать или работать. Тут сказывалась долгая привычка к многолюдству в общежитиях или отчем доме. Ему даже в голову не приходило, что от шума кто-нибудь может проснуться или, наоборот, шум не даст ему заснуть, что шум может кому-то мешать сосредоточиться и работать. Точно так же он не очень старался не разлить воду или не рассыпать что-то сыпучее, например, птичий корм.

Конец 60-х гг., дача в Мичуринце, на веранде. Для стенной газеты ДСК Мичуринец. Фотограф неизвестен.

На веранде дачи в Мичуринце, конец 1960-х гг.

Отец любил певчих птиц. То, что они стучат клювами, скребут коготками или громко поют, также нисколько ему не мешало. Кто-нибудь непременно подотрёт или подметёт. Такой труд отец никогда за настоящий не считал, а потому и совершенно не стеснялся задать такую работу другим. Дело большое, подтереть или подмести, И сколько мама не старалась его перевоспитать, не шуметь и не сорить, ничего из этого не получалось.

Если маме случалось приготовить для отца что-нибудь особенное, он, сказал что-нибудь вроде: «Ай да букаша, вот расстаралась!» — вдруг исчезал, даже не попробовав приготовленное для него, и возвращался с одним, а то и несколькими соседями, совершенно не позаботившись спросить у мамы, хочет ли она их видеть сейчас и угощать приготовленным специально для него. Он старался, но совершенно честно не мог понять, как это может быть, чтобы в какое-то время кто-нибудь вовсе не хотел присутствия таких приятных людей, как печник Андрей Андреич или ветеринар Иосиф Васильевич с женой. «Как же я всё это буду есть один? Пусть и они тоже». «Но ведь это я для тебя, и мне иногда хочется побыть с тобой». Он искренне любил маму, хотел, но не мог уразуметь такое её желание и в конце концов занес это в графу женских капризов и странностей.

Может показаться, что отец меня ничему не учил, но это не так. Он воздействовал самым фактом своего существования. Это нужно пояснить подробнее. Есть два крайних типа учителей — я называю их для себя наставники и проповедники. Наставник старается преподать готовые правила поведения, технические нормативы и т. п. Он говорит, например «Не ешь рыбу ножом», «Кури только с разрешения присутствующих», «Грядки должны быть шириною в 1 м» и т. п. Проповедник говорит: «Веди себя так, чтобы твоё присутствие было приятно другим», «Ширина гряд должна быть такой, чтобы растения хорошо росли, а огороднику было удобно».

Наставники обращаются к памяти, стараясь наполнить её до отказа, сделать из неё что-то вроде справочника или рецептурной книгой на все случаи жизни. Проповедники верят в разум ученика и учат в основном методам и принципам правильного мышления, предоставляя делать выводы по частным вопросам самостоятельно. Отец был в этом смысле ярко выраженный проповедник. Поэтому нам стало интересно друг с другом, когда я дорос до старших классов школы. А до этого, откровенно говоря, мы оба просто не знали, что друг с другом делать. Я просто не был готов понимать отца, а он не умел обращаться с маленькими детьми. Вот, например, что меня поразило и что я запомнил. Мне где-то между тремя и четырьмя. Мама занята: она готовится меня мыть — греет воду, устанавливает оцинкованную ванночку, достает моё бельё, резиновые плавающие надувные игрушки и пр. Отец сидит со мной на диване очень усталый после работы.

—Пап, расскажи сказку.

—«Сказку? Пожалуйста. Значит, вот. Сидит Соловей-разбойник на семи дубах…» — Лёгкий храп. «Пап, а кто такой Соловей-разбойник?»

Сквозь сон: «Старший препаратор Анна Константиновна Киселева…» Лёгкий храп.

Годами десятью-двенадцатью позже Анна Константиновна была ещё жива, я её помню немного. Она очень хорошо и тщательно готовила к каждому занятию лекционный материал: муляжи, плакаты и пр. Отцовские курсы лекций она выучила за долгое время совместной работы наизусть и, вероятно, могла их воспроизвести как магнитофон. На Соловья-разбойника она совсем не была похожа ни внешне, ни по характеру. По какой ассоциации связал её отец с Соловьём-разбойником, до сих пор остаётся для меня загадкой.

У отца было масса знакомых, приятелей, друзей. Кто только не приходил к нему по садово-огородным делам посоветоваться или просто так его навестить. У нас побывали писатели из соседнего посёлка, дирижёр Большого Театра Александр Петрович Чугунов с женой, главный бухгалтер Московской консерватории Георгий Сергеевич Лебедев, прозванный «здешним вороном» за обыкновение работать на своём участке в совершенно фантастических отрепьях, сотрудники Тимирязевки, причём не только преподаватели, аспиранты или студенты, но и стекольщик Медовщиков или водопроводчик Василий Иванович, люди с Грибовской Плодоовощной станции, сапожник из соседней деревни Федосьино, инвалид ВОВ, шивший туфли дочери Шаляпина Ирине. Всю эту чрезвычайно пёструю публику сажали за семейный стол и кормили обедом, если наступало обеденное время или поили чаем, если был уже вечер. Отказаться было невозможно. Тут отец применял насилие, которого вообще избегал. Отец просто брал посетителя за локти и сажал на приготовленное для него место. Даже сильным мужчинам но удавалось вывернуться из его рук.

Отцу было присуще врожденное чувство равенства. Социальных иерархий и сословных различий, которые существовали в обществе всегда и не могли исчезнуть быстро благодаря законодательной отмене, для него просто не было. Он мог усадить рядом за стол известного писателя — Героя соц. труда и Депутата Верховного Совета — и перемазанного глиной печника. Поначалу писатель пытался улизнуть, а печник прятал руки в неотмываемой саже с поломанными и грязными ногтями, но появлялись рюмки и бутылка смородинного вина собственного приготовления, постепенно отцовское радушие и вино делали свое дело, и после второй-третьей Лауреат и печник разговаривали на равных, перебивая друг друга, называли один другого по отчествам без имени и на ты (например, — Нет, Максимыч, ты мне скажи… — Нет, это ты мне скажи, Андреич). Расставаясь приятелями, Максимыч обещал Андреичу подарить роман, а Андреич сложить на даче Максимычу камин. Не знаю, вспоминали ли они потом эти обещания и даже узнавали ли они друг друга при встрече…

Долголетняя симпатия связывала отца с Александром Петровичем.

А. П., сын крестьянина Московской губернии, окончивший знаменитое Синодальное училище, и сын священника — отец, сойдясь за столом в саду за бутылочкой грушевого или смородинового, любили вспоминать красивое православное богослужебное пение и временами пели на два голоса «Тебя, Бога, славим» или «Многия лета». Оба получали от этого несравненное удовольствие.

Были среди наших гостей и освобождённые из лагерей, которых отец не избегал и знакомства с которыми и не думал скрывать. Среди них я запомнил Буланже, кажется, его звали Николай Александрович. Он был настоящий русский, возможно, даже не знал французского языка. Французская фамилия досталась ему от прадеда, которого при наполеоновском отступлении из России раненого и обмороженного подобрала и спасла от гибели русская крестьянка. Его однофамилец, генерал, что-то такое нехорошее учинил в позапрошлом веке в Париже. То ли военный путч против республиканского правительства Гамбетты готовил, то ли парижскую коммуну подавлял. Н. А. посадили в 37-м как члена семьи врага французского народа. Отбыв срок в Карлаге, Н. А. приехал к нам проведать отца. Из застольного разговора Н. А. узнал, что хозяин одной из соседних дач — бывший офицер охраны Карлага, за жестокость прозванный зеками «Батыем».

—Сим, у тебя керосин есть? — спросил Н. А.

—Есть, а что? — спросил в свою очередь отец, как всегда не заподозривший подвоха. — Пошли, Батыя сожжём. Внешне Н. А. был вполне серьёзен. Еле-еле отец его уговорил этого не делать.

—Не хочешь ты мне удовольствия доставить, ну да Бог с тобой, — наконец согласился с ним Н. А.

Ещё один лагерный сиделец, которого отец приводил к нам в дом и к которому относился с огромным уважением, был профессор кафедры виноделия и виноградарства Простосердов. По его словам, он семь раз сидел и один (последний) раз стоял, потому что так были набиты, как шпроты в банке, и сесть было некуда. Три раза это было до и пять раз после революции. Последний раз его арестовали при открытии Сельскохозяйственной выставки в Москве. В числе прочих заслуженных виноделов он присутствовал на открытии павильона «Виноградарство и виноделие», перед которым почему-то поставили чучело медведя. Сам павильон тоже прозвали «Медведем». В нём для почётных гостей устроили дегустацию вин. Маститые старцы подвыпили и стали вспоминать прошлое. Кто-то припомнил романс времен Первой мировой «Умер бедняга в больнице военной» на слова К. Р. (Константина Романова, великого князя, дальнего родственника Николая II), который к тому времени уже давно покинул этот мир.

Старики не знали об этом. И старцы решили поехать на почтамт и отправить сыну К. Р. телеграмму, в которой хотели сообщить, что они, собравшись вместе, о К. Р. вспоминали. Они отдали текст в окошко, а у выхода их уже ждал воронок.

Именно от Простосердова я услышал, что основатель крымского виноделия князь Сергей Сергеевич Голицын в анкете, которую ему предложили заполнить уже в советское время, в графе происхождение написал — «из Гедиминовичей», чем занимались родители до 1917 г. — «благотворительностью и путешествовали», а в графе «какие имеет правительственные награды» — «наградами не опозорен». Не помню, что Простосердов рассказывал о последствиях для князя такой правдивости.

Простосердов прекрасно рисовал (у отца долго хранился его рисунок мягким простым карандашом «Сухой старый дуб», сделанный во время Учёного Совета. Возможно, это был своеобразный символический автопортрет: узловатый, покрытый наростами, но не сломленный старый дуб одиноко стоит среди поваленного молодняка. Впрочем, это только моя современная интерпретация. Сам профессор свой рисунок никак не комментировал). Мама очень восторгалась его стихами. Два—три, написанные его рукой, он ей подарил, но стихи эти у нас не сохранились ни на бумаге, ни в моей памяти, а жаль. Вряд ли их где-нибудь можно найти теперь.

Мой отец родился 20 октября 1903 г. в Орле в большой и дружной семье преподавателя Алексеевской мужской гимназии Тихона Ивановича Чижова. Отец был пятым ребёнком в семье. Имена своих братьев и сестёр он декламировал как стихи: Веня, Валя, Воля, Боря, Сима, Леля Вера, Тоня. При крещении ему дали имя Серафим, так что Сима — это он. Имя его маме никогда не нравилось, но до моего рождения она терпела. Когда же на свет появился я, она взбунтовалась:

—Сам можешь ходить в херувимах, но ребёнок за что должен страдать с таким отчеством? Меняй имя, и, пожалуйста, не возражай! Я заранее знаю, что ты скажешь: «А какая разница?»

Поскольку это было любимое выражение отца, он действительно собирался пустить его в ход, но, коварно лишённый излюбленного аргумента, он только пожевал губами и написал заявление о перемене имени. Так он превратился в Сергея Тихоновича, а я стал обладателем второй метрики. По первой я — Серафимович.

 

Dacha

Дача С. Т. Чижова в Переделкино-Мичуринец, 2005 г.

 

У Тихона Ивановича и Елизаветы Гавриловны рядом с их орловским домом был небольшой садик и огород, для семейных выездов держали старого смирного мерина, а чтобы детям всегда было свежее молоко — корову. Прочую мелкую живность — собак, кошек, кур, поросят, естественно, держали тоже. Больше всего маленький Сима любил возиться в саду или ухаживать за животными. Настоящим праздником для него было окончание учебного года, когда всё семейство отправлялось на принадлежавший Тихону Ивановичу пригородный хутор Гать. Там он бродил на свободе по окрестным полям и перелескам, ловил в прудах и канавах тритонов, головастиков, жуков-плавунцов и их страховидных личинок. Добыча размещалась в банках с водой на подоконниках. Другим его увлечением было коллекционирование бабочек. Но главным удовольствием была работа в большом, старом, тенистом саду. Незачем говорить, что учёба в реальном училище привлекала отца куда меньше, хотя он с присущей ему добросовестностью честно долбил, что такое буква ять, где и как её писать. Ему было одиннадцать, когда началась Первая мировая война. Потом пришла революция и Гражданская война. Ушли воевать старшие братья, трагически погиб Тихон Иванович — его расстреляли по ложному доносу. Реальное училище закрылось. Сима остался за старшего — надо было содержать больную мать и младших. Он продавал на улицах «Орловский вестник», служил посыльным в штабе Орловского военного округа.

Пришёл 1920 г. (Гражданская война кончилась, вернулись двое из троих старших братьев: Воля умер от тифа в военном госпитале. Жизнь постепенно налаживалась, надо было подумать о продолжении образования. Отец поступил в Орловский садово-огородный техникум — началась самая счастливая пора в его жизни, о которой он всегда вспоминал с упоением. Если послушать его, то выходило, что ОСОТ (сокращенное название техникума) был лучшим в мире учебным заведением с самыми талантливыми студентами, самыми мудрыми преподавателями, самой совершенной программой и самым лучшим оборудованием. К своим учителям и товарищам по техникуму отец относился всю свою жизнь — у меня нет другого слова — с нежностью. Тимирязевская академия, которую он окончил впоследствии и где он проработал больше тридцати лет, тоже была предметом его пиетета, но всё-таки занимала вторую позицию.

Свою профессию агронома отец не просто любил — он её обожал. Об удобрениях и прививках, сортах плодовых деревьев и подготовке семян к посеву он готов был говорить часами и не очень огорчался, если его слушали недостаточно внимательно. Обучать студентов самому лучшему в мире ремеслу — в том, что оно самое, самое — никогда не было сомнения — было для него наслаждением. Он вёл семинары и читал лекции самозабвенно.

—Как глухарь на току, — говорила моя мама не без некоторой ревности. И всё-таки для полноты счастья ему кое-чего не хватало; по выходным и праздникам он томился в нашей коммуналке и не знал, куда себя девать — московская жизнь была не для него.

 

Выручил любимейший из ОСОТовских преподавателей, бывший директор техникума Александр Иванович Пономарёв, перебравшийся к тому времени в Москву. Именно он сообщил отцу об организации «Мичуринца» и предложил вступить в члены кооператива. Отец откликнулся со всем энтузиазмом, которого ему было отпущено столько, что хватило бы с избытком на иной трудовой коллектив! Он сразу понял: нам необходим садовый участок. Ему, чтобы было чем занять отпуск, выходные и праздники, мне, чтобы повторить все его мальчишеские увлечения, потому что, по его мнению, тот, кто не ловил в детстве стрекоз и кузнечиков и не мог отличить песню зяблика от песни зорянки, был достоин жалости, как увечный от рождения.

Хотя мне не было и четырёх лет, я хорошо помню наш первый приезд в Мичуринец. Зелёный с огромными колесами паровоз СУ, неспешно тащивший разболтанные «дачные» двухосные вагончики, и долгий путь пешком по жаре из Переделкина, и огромные дубы на опушке (их спилили во время войны), и обширный, окружённый глубокой канавой яузинский глинистый пустырь, поросший реденькими стебельками конского щавеля. От последнего пейзажа у мамы, привыкшей к виду орловского чернозёма, на глаза навернулись слёзы.

—Симочка, это же пустыня, даже лопухи не растут, как же мы тут будем?

—Место знаменитое, — отвечал с характерным для него оптимизмом отец, — Вот увидишь, всё будет.

Для начала был призван кооперативный конюх Егор с кооперативным же неказистым конягой. Вдвоём они за полдня вспахали весь участок. По развороченной глине отец посеял люпин. К величайшему маминому удивлению он к середине лета вымахал такой, что я скрывался в нём с головой.

Следующим номером программы отец соорудил из обрезков половых досок три скворешника и водрузил их на берёзу в нашем переулке, а на восточный фронтон нашего домика были повешаны три дуплянки, сделанные из толстенного трухлявого осинового бревна.

—Дом фанерный, а скворечники бревенчатые, — острили соседи, сами жившие в сарайчиках, больше похожих на скворечники, чем на дачи.

Осенью с помощью Егора и Буланого люпин был запахан в землю, которая к следующей весне выглядела уже не такой устрашающе бесплодной. Осенью отец выкопал огромные ямы по всему участку, набил их опавшим листом из леса, коровьим навозом, приобретенным для этого случая у путевых обходчиков из соседней будки и посадил тонюсенькие двухлетки — яблони, груши, сливы.

—И зачем такие катакомбы для таких хворостин? — удивлялась мама. Около домика была посажена сирень и белые розочки, на грядках рядом с терраской к осени зацвели петунии и душистый табак. Летом следующего 40-го года мы уже ели свою землянику, а я познал сладость малины, которая надолго стала моей любимой ягодой. Весь участок отец вскапывал лопатой один. Вернувшись с работы и поужинав, он шёл на участок и возился дотемна, а случалось, работал и при луне. И земля, казалось, уже готова была вознаградить его за труды, но на следующее лето была война. Если мы все остались живы в страшном, голодном сорок втором, то только благодаря тому, что сумели вырастить на участке.

Перед войной соседи жили дружно, заборов не было и в помине. Жиденькие деревца позволяли видеть все, что творится в четырех соседних кварталах.

(Далее текст воспоминаний обрывается. К сожалению, осенью 2007 г. Олега Сергеевича не стало, он неожиданно скончался в чижовском семейном саду, посаженным отцом, в посёлке Переделкино-Мичуринец).

Олег Сергеевич Чижов,
доктор химических наук.

Фотографии из личного архива семьи Чижовых
переданы для сайта внуком С.Т. Чижова Александром

В семейном саду Сергея Тихоновича Чижова

Дача С.Т. Чижова. Около родоначального многих его сортов дерева груши (сорт Ольга): крайний слева — сын С. Т. Чижова Олег Тихонович, второй — внук Александр Олегович, третья — И. С. Исаева, крайняя слева — главный редактор нижегородской газеты «Сад-палисад» — Наталья Воронкова.

 

На память о Великой родоначальнице. 2005 год. Глава экологического поселения в Калужской области «Ковчег» Фёдор Лазутин

 

IMG_0159

В семейном саду Чижовых —
внук С.Т. Чижова Александр Олегович, кандидат химических наук,
с И.С. Исаевой

Фотографии И.С. Исаевой

4 комментария на запись “Мой отец — Сергей Тихонович Чижов”

  1. Александр Шмелёв 25.09.2015 11:31

    С большим интересом и удовольствием прочитал эту небольшую повесть о замечательном учёном и прекрасном человеке. Груша сорта «Чижовская», привитая мной на дикий подвой, вот уже около 20 лет радует меня ежегодно своими вкуснейшими плодами. Такие люди, как Сергей Тихонович — селекционеры, посвятившие себя делу выведения новых сортов культурных растений, оставили обществу бесценный капитал и добрую память о себе. Спасибо им!

  2. Исаева Ирина Сергеевна 13.10.2015 17:41

    Александр! Спасибо за добрые слова в адрес селекционеров и прежде всего С.Т.Чижова. Быть селекционером — это подвиг.

  3. Шевяков Андрей 12.02.2017 21:35

    Здравствуйте! Я родился в доме, который с дореволюционных времён принадлежал Чижовым. Мои предки снимали часть дома у Чижовых с 1930-х по 1970-е годы. Тот дом — моё детство. Приятно читать об этих людях, с которыми мы незримо связаны. Если что-то помнится про моих предков, буду очень рад узнать! А сам храню книгу одного из Чижовых с дарственной надписью. Книга о рельсоукладчиках. И храню снимок, подписанный «Вдова священника Тихона Чижова». Понимаю, что он не уникален. Но, если будет интерес, вышлю копию.
    С уважением, Андрей.

  4. Исаева Ирина Сергеевна 11.04.2017 21:38

    Андрей! Ради Бога простите, я как-то пропустила Ваше письмо, а оно для меня очень важное. Буду рада разместить на сайте любой Ваш материал о Сергее Тихоновиче и Ваши воспоминания о доме, БЫТЕ, ЛЮДЯХ. Позвоните.

Трэкбеки

Оставить комментарий